H X M

Публикации

Подписаться на публикации

Наши партнеры

2013 № 2 (Страницы истории) Печать E-mail


Анатолий КИРИЯНЕНКО

Оглянуться и не солгать

 

Начало войны


Война для меня началась патриотическим подъемом, надеждой на военную романтику, желанием подняться над серостью будней. Бои шли где-то далеко под Москвой, под Киевом, а у нас в большом старинном украинском селе Жаботин было тихо, новости поступали от соседей. В школу ходить не нужно, читать нечего — библиотека в школе, а школа закрыта. Что делать, чем заняться? Но тут началась уборка урожая. На работу выходили с рассветом всей семьей, работали дотемна, весь урожай делили поровну и развозили по домам. Обедали все вместе, кто что принес. Никаких выпивок. Старшие были непререкаемым авторитетом.
В августе сорок первого на Украине царило безвластие и настоящий социализм, как я его тогда представлял. Люди работали без насилия, с огромным энтузиазмом, плоды своего труда получали без посредников, без конфликтов и жили припеваючи.
Вскоре в райцентре Камянка появилась городская немецкая комендатура, полицаи из местных, бывших раскулаченных, но никаких репрессий пока не было. Люди трудились, собирали урожай. Во дворах появились свиньи, коровы, птица, другая живность. Конечно, все понимали, что идет война, никто не считал фашистов освободителями. Это ложь, что на Украине в то время было много предателей. Люди просто не знали, что происходит, где фронт. Почему бежит «непобедимая Красная армия», куда девался вождь советского народа.
В Жаботине появилось много новых людей: беглые из лагерей военнопленных, дезертиры и окруженцы, голодающие горожане из Киева, Черкасс и других городов. От них шли все новости. Они меняли одежду и все, что у них было ценного, на продовольствие. Многие добирались пешком, их называли мешочниками. Новости, которые они сообщали, часто были весьма противоречивыми.
Немцы взяли Киев, Черкассы, окружили Москву. Люди верили и не верили. Как же так? А где же наша непобедимая Красная армия? Где наши полководцы, где танки, самолеты, куда это все подевалось?
Многое объясняли пленные. Их было видимо-невидимо. Они бежали из лагерей, которые немцы создавали на скорую руку, так как пленных было слишком много. Пленные рассказывали о том, что творилось на фронте в начале войны. Неожиданное нападение Германии, неподготовленность наших войск, безграмотность командиров. Артиллерия без снарядов, танки без горючего, а многие солдаты даже без винтовок.
А куда девались маршалы?

Перед войной я учился в восьмом классе. В августе сорокового года родители поехали на рынок продавать абрикосы. Урожай в том году был отменный. Мне привезли подарок — кавалерийскую шинель из превосходного сукна с красными петлицами, на которых сияли три ромба. Шинель была мне великовата, поэтому полы ее подрезали, но ромбы я не снял и так и ходил в школу. Отец сказал, что купили за бесценок у одной интеллигентной женщины.
Я шагал в школу с гордо поднятой головой, а мои сверстники просили разрешения потрогать ромбы. В школу пришел милиционер и потребовал, чтобы я срезал петлицы. Я долго не мог решиться срезать эту прелесть. Но отца пригласили куда нужно, и он оставил мою шинель без петлиц и ромбов.
В то время все стали говорить о врагах нашего народа, о предателях в армии, в науке. Получалось, что страна разделилась на два лагеря: честные большевики и преступники, которых нужно судить и истреблять. Отец говорил: «Тут что-то не так». И вот бежавшие пленные рассказали, что большевики уничтожили лучших командиров Красной армии, а это, по одной из теорий, было задумано гитлеровцами перед нападением на СССР. Воевала наша Красная армия в начале войны очень плохо. Гитлеровцы не ожидали такой массы пленных, их просто собирали в огромные лагеря в степи, ограждали колючей проволокой, ставили охрану и предоставляли самим себе.



Бесплатная рабсила. «OST»

Весной 1942 года с оккупированных районов Советского Союза начали выво-зить в Германию гражданское население для работ на заводах, шахтах, в сельском хозяйстве. Железные дороги грохотали в великом напряжении, перевозя миллионы людей на запад. Биржи труда рейха надрывались, распределяя бесплатную рабочую силу. Сначала увозили молодых и здоровых, а затем всех подряд, начиная с детей. За такое «переселение народов» соратник Гитлера Заукель был осужден Нюрнбергским трибуналом и повешен.
С сорок второго по сорок четвертый год в Германию вывезли из оккупированных районов Советского Союза около трех миллионов бесплатных рабочих. Все они были обязаны носить на левой стороне груди белый квадрат с тремя синими буквами «OST». Пойманные без этого клейма жестоко наказывались вплоть до заключения в концлагерь. Многие из переселенцев остались лежать в немецкой земле, многие вернулись на родину больными и калеками. Некоторые, боясь репрессий, остались жить на Западе.
А репрессии были. Многие остарбайтеры после освобождения попадали в советские лагеря, еще более страшные. Все бывшие остарбайтеры состояли на учете, считались людьми второго сорта. Их ограничивали в выборе профессии, им нельзя было стать научным работником, офицером, не говоря уже о вступлении в ВКП (б).
Мне повезло. Я прошел лагеря остарбайтеров, сидел в немецкой тюрьме, но избежал ГУЛАГа. Провоевал советским солдатом в последний год войны, лежал в госпитале в Праге. После войны пять лет служил в Красной армии, стал студентом в двадцать четыре года и даже руководил первой в мире станцией по наблюдению за первым искусственным спутником Земли при Таджикском госуниверситете.
Неволя

Мне довелось испытать неволю в шестнадцать лет, когда фашисты начали вывозить в Германию на работы в основном молодых и здоровых. У нас это происходило довольно спокойно. Местная власть присылала повестку, в которой были слова: «В случае отказа явиться тогда-то и туда-то все ваши родственники будут жестоко наказаны». Кто-то прятался, кого-то выкупали. Это было вначале. Позже устраивали облавы и угоняли всех подряд. Что такое неволя, я понял, когда нас грузили в товарные вагоны, оцепленные солдатами. Со мною в одном вагоне ехали три земляка: Иван, Денис и совсем юный Петька. Иван, он был старше нас, бывший танкист, попал в плен, бежал и чувствовал себя виноватым, что вместо фронта его увозят в Германию. Денис — выходец из очень бедной семьи. Заступиться за него было некому. Пете было всего двенадцать лет. Жил в детдоме. Во время оккупации все детдома ликвидировали, и он стал беспризорным.
О дороге в Германию никаких воспоминаний не осталось, кроме голода. Голодным из товарного вагона смотреть на мир не хотелось. В Варшаве выдали по булке хлеба и миске супа (это если у тебя была миска…). Привезли нас в Берлин на биржу труда, оформили, сфотографировали анфас и в профиль, сняли отпечатки пальцев и дали номер. С этой поры я стал человеком 1073. Отобрали сто человек и повели под конвоем в лагерь при небольшой фабрике на окраине Шпандау в западной части Берлина. Лагерь состоял из двух бараков, обнесенных колючей проволокой в два ряда. По углам — вышки с часовыми. Ни одного деревца. Вот тут я и узнал впервые, что такое неволя. В бараках комнаты на двадцать человек, душ, уборная и столовая. Двухъярусные деревянные кровати, посредине общий стол. Всем выдали спецодежду, на ноги шлепанцы с деревянной подошвой (пантины). Когда идешь, они стучат, как копыта подкованной лошади, слышно далеко, а главное, не убежишь. На левой стороне груди появился белый квадрат с тремя синими буквами «OST».
Небольшая фабрика на окраине западного Берлина была построена в сорок первом для ремонта автомобилей. Ее хозяин Густав Аппель не рассчитывал на большие доходы, но, когда на Восточном фронте русские начали истреблять немецкие бронемашины, Аппель учуял прибыль и стал расширять производство. Для этого ему выделили сто бесплатных русских остарбайтеров. Меня определили в шлифовальную мастерскую шлифовать фрезы. Старшим в мастерской был Эрих Мюллер, небольшого роста, с доброй улыбкой, типичный берлинец, вежливый и аккуратный. Самым молодым из четырех штатных работников мастерской был Адольф Пфайфер, который принял меня как своего ученика и старался учить этой непростой профессии. Если я что-то делал не так, Адольф отключал станок и терпеливо объяснял, как нужно ставить фрезу в шлифовальный диск, хотя я еще не понимал его быстрый немецкий. Зато я следил за его руками, и он оставался доволен своим учеником. После работы сто человек строились у проходной, нас пересчитывали и вели в лагерь, который находился рядом. В лагере опять считали по нескольку раз, так как наша охрана была из старичков, полуслепых и полуглухих.
Самое неприятное началось летом. Голод. Придем с работы, хочется кушать, а есть нечего. Жди ужина. На ужин стакан ячменного кофе, кусочек хлеба с маргарином. Все!
Подобное я испытал на родине в голодном тридцать третьем. Но там были деревья, трава. Мы летом ели цветы акации, рвали траву, сушили, перетирали, делали оладьи. Они назывались «листвяники». От голода мы удрали, уехав в Воронежскую область. Всего пятьсот километров, но там уже не голодали. Люди были сытыми, пели песни, и основной проблемой была водка. Рядом с нами находился водочный магазин «монополька». Там всегда стояла огромная очередь. Я с пацанами бегал вокруг «монопольки», иногда мы забегали в подвал. Там сидели «специалисты», шприцем прокалывали картонную пробку, отбирали часть содержимого бутылки, заменяли водой и умело заделывали отверстие в пробке. Нас, пацанов, они не боялись, так как всегда были хмельными, даже симпатизировали нам, им хотелось поболтать. Запомнился мне рассказ одного из «специалистов».
— Это разве работа — разбавлять водку? Вот раньше я делал дело, как надо. Стою у окошка, в руках пистолет. Их, врагов народа, пропускают по одному. Загорелась красная лампочка, показался висок, один мой выстрел — и все. Нет врага народа.
«Специалист» криво улыбался, тяжело вздыхал. Я тогда не понимал толком, о каких врагах народа он говорил. Значительно позже я понял, что этот человек работал палачом и считал свой труд почетным.
Больше всего в лагере нас угнетали проверки по нескольку раз в день. В шесть утра подъем, проверка. Перед выходом на работу — две проверки, одна в лагере, другая у проходной фабрики, затем в обед, ужин, перед отбоем. Комендантом лагеря был рыжий Эрнст, высокий, сухопарый, с бесцветными выпученными глазами, в эсэсовской форме с красной повязкой и черной свастикой на левом рукаве. Особенно неприятно поражали его глаза: водянистые и не выражающие никаких эмоций. Ходил с хлыстом, которым пользовался при любом случае. Бил очень опытно, оставляя кровавые следы. Его сразу прозвали «Палач».


Голод

Фабрика Густава Аппеля в связи с войной полностью перешла на ремонт автомобилей, которые поступали с фронтов. В основном это были грузовые машины, а поступали они в таком виде, что их ремонт, скорее, напоминал рождение новой машины. Борта и капоты обгорелых остатков машин несли на себе следы и отметины тех событий, свидетелями и участниками которых они были. Казалось, что в каждой из таких покореженных машин — привет далекой родной земли, где люди воюют, не сломлены и тем самым подают нам надежду. Каждый вечер после работы в бараке шло обсуждение поступающей партии машин, что давало некоторое удовлетворение голодным невольникам.
В то теплое майское утро после построений и проверок, когда колонну остарбайтеров привели во двор фабрики, все были потрясены. На путях стоял эшелон с бронемашинами, или, точнее, с фрагментами того, что от них осталось. Серо-зеленые, обгоревшие, с рваными бортами и пробоинами, они вызывали восхищение и сомнение в непобедимости армии фюрера.
Как-то вечером Иван спросил:
— Что будем делать? Работать для фронта? Против наших? Мы у Аппеля и до этого работали на фюрера. Но все-таки то были грузовики, а это — броневики. Что-то нужно делать. Нужно драпать с этой фабрики, надоело все это. Неволя, голод, а теперь еще и это.
— Драпать? — спросил Денис. — Как ты это себе представляешь? Колючая проволока в два ряда, часовые днем и ночью, а вокруг лагеря огромный Берлин. Выберешься из лагеря, а дальше?
Я промолчал, понимая, что Денис прав, и вразумительного ответа на его замечания пока нет.
Его звали Адольф

С каждым днем все больше давал знать о себе голод. За работу ничего не платили. Считали всех учениками на полном пансионе. Через месяц русские сильно сдали. Из лагеря по утрам в сторону фабрики молча двигалась колонна изможденных людей, гремя деревянными шузами. Немцы-рабочие понимали муки своих учеников, но толком ничем помочь не могли, так как сами сидели на военном голодном пайке. Наблюдая за русскими товарищами по работе, они видели, как мы с каждым днем худеем, каким голодным блеском сверкают наши глаза, особенно во время полдника, когда немцы едят свои обязательные бутерброды, запивая кофе. И немцы не выдержали, начали понемногу подкармливать русских, кто чем мог, выделяя крохи от своего пайка. Надо мной взял шефство Адольф Пфайфер. Перед полдником останавливая станок, он приглашал меня в закуток, где нас не видело начальство, и выделял мне один из своих тощих бутербродов, за что я всегда его благодарил.
Эта признательность с каждым днем все больше перерастала во взаимную симпатию. Теперь в свободные минуты во время перерыва на полдник и обед мы понемногу знакомились, преодолевая языковой барьер. Адольф был коренным берлинцем из рабочей семьи, холост, жил один в однокомнатной квартире в районе Шарлотенбурга. О себе он говорил мало, больше просил рассказать, откуда я родом, кто родители, где они, как жили перед войной, как относятся к войне. Слушал он внимательно, часто переспрашивал, когда что-то не понимал. Я сначала говорил не то, что думал: мало ли что, а вдруг это фашист, донесет. Адольф уловил некоторую фальшь и настороженность в моих рассказах и стал более откровенным. Он просил поверить ему и помочь разобраться в том, что происходит на Востоке. Однажды он спросил, верят ли русские в победу армии фюрера. На это я ответил, не раздумывая, что ни я, ни мои товарищи по лагерю не верим в победу фашистской армии.
Однажды во время полдника я сказал Адольфу:
— Мы решили бежать из лагеря.
— Куда? — удивился он.
— Домой, на восток. Чинить боевые машины, которые убивают наших братьев, мы не можем.
— Лагерь охраняется днем и ночью, колючая проволока в два ряда. Вам будет очень трудно.
— Адольф, помоги нам. Нужна карта Берлина и немного продуктов.
Адольф ничего не ответил. Вечером я рассказал Ивану и Денису о своих переговорах с Адольфом.
— Рискуешь, — сказал Иван, — если немец — провокатор, то по головке тебя не погладят.
В одну из суббот в лагере провели экзекуцию. Голодные рабочие воровали отходы кухни, в основном брюкву и картофельную кожуру, чтоб хоть как-то заглушить муки голода. Начальник лагеря рыжий Эрнст на вечерней проверке предупредил, что свинью, поедающую эти отходы, ждет жестокое наказание. После рабочего дня всех выстроили на лагерном плацу. Рыжий Эрнст в темно-синей форме эсэсовца со свирепым видом ходил перед строем, похлопывая плетью по блестящим голенищам сапог. Из карцера вывели молодого паренька, истощенного и перепуганного, со следами побоев, провели перед строем и подвели к столбу. Эрнст произнес приговор: насильно перед строем накормить преступника помоями из кухни и подвесить ногами вверх для всеобщего устрашения. Парень провисел до позднего вечера. Больше в лагере его не видели. Но отходы с кухни продолжали воровать, голод страшнее экзекуции.
В лагерь привезли саженцы березок. Всю неделю лагерники после работы копали ямки вокруг бараков и сажали молодые деревца. В лагере появилась какая-то зелень. Нужно признать, что санитарные условия в лагере были не такими уж плохими: жилые комнаты содержались в чистоте, дорожки вокруг бараков были аккуратно засыпаны шлаком. Сорить на территории лагеря строжайше запрещалось. В жилых помещениях — ежедневная уборка. Смена постельного белья раз в две недели. По воскресеньям утром после завтрака обязательно проверяли на вшивость. Жить и работать было можно, если бы не голод и неволя. Колючая проволока и постоянная тоска по еде убивали в людях желание соблюдать порядок и чистоту, следить за собой, радоваться туалету и душевой и приобщаться к европейской цивилизации.
После отбоя, укладываясь в постель, я не раз думал о том, что дома приходилось спать и в худших условиях, особенно после смерти бабушки Оксаны и мамы. Бабушка умерла весной тридцать третьего, в начале голодного года. Спасаясь от голода, наша семья оказалась на строящемся автозаводе в городе Горьком, куда завербовался отец. Нас поселили в бараке в Западном поселке. Барак напоминал огромный сарай без перегородок. Середину барака занимал длинный стол, остальное пространство заполняли односпальные кровати, составленные отдельными группами по принципу: мужчины — слева, женщины — справа. Несколько семей занимали углы барака, отгородившись занавесками. Наша семья облюбовала место за печью. Мама с двух сторон повесила ситцевые занавески, получилось закрытое пространство, на котором разместились отец, мать и мы со старшей сестрой Леной. Днем барак пустовал, вечером после работы начиналась бурная жизнь, которая продолжалась и ночью…

На следующий день в конце рабочего дня Адольф пригласил меня в туалетную комнату, оглянулся и достал из внутреннего кармана сверток и сказал, что это все, чем он может помочь. Я быстро спрятал сверток под спецовку. В свертке было немного продуктов, деньги и карта Берлина с подробным указанием предлагаемого маршрута. Ночью после отбоя я рассказал Ивану о передаче Адольфа и показал карту. Иван, как бывший военный, сразу оценил масштаб карты и место расположения лагеря.
— Спроси у Адольфа, как лучше выбраться из Берлина, — Иван вздохнул. — А дальше будем решать сами. Для начала нужно выбраться из лагеря. Вчера прислали двух молодых охранников. Ночью они не спят. А овчарки, как волки, бросаются на людей.
На следующий день Адольф на работу не пришел. Я не стал выяснять причины его отсутствия. Нужно ждать. Я видел, что мастера шлифовальной мастерской чем-то встревожены, что эта тревога как-то связана с отсутствием Адольфа, но немцы предпочитают об этом не говорить.
Во вторник после работы в лагере снова провели экзекуцию. Попытка побега. Всех построили в каре. В центре рыжий Эрнст-палач в своей форме СС с кнутом в руках. Из лагерного карцера привели беглеца. Это был паренек среднего роста — худой, грязный, стриженный наголо, весь в ссадинах и синяках. Видно было, что ему крепко досталось при поимке. Переводчик прочитал приговор:
— Германия завершает победоносную войну на Востоке, немецкий народ не жалеет сил для победы. Русских рабочих пригласили в Рейх помочь скорейшей победе, а этот подонок захотел убежать с фабрики. Дезертир, саботажник. Наказать плетьми и отправить в концентрационный лагерь.
Приговор приводил в исполнение начальник лагеря Эрнст. Мы с ужасом смотрели, как здоровенный фашист с налитыми злобой и кровью глазами плеткой избивал несчастного паренька. Экзекуция проводилась для устрашения, в назидание другим.
— Забьет насмерть, — с ужасом прошептал Денис.
— Куда он бежал? — спросил шепотом кто-то рядом. — Разве отсюда убежишь?
— Огромный город. Как из него выбраться? Проволока, охрана, овчарки, — прошептал Петя. — Нет, ребята, я бежать отказываюсь.
Расходились молча, подавленные зрелищем. На следующий день, когда я шлифовал очередную фрезу, подошел Мюллер и спросил:
— Что вчера произошло у вас в лагере?
Я рассказал о побеге и соответствующем наказании. Эрих куда-то вышел и долго не приходил. А когда вернулся, до конца смены не проронил ни одного слова. Перед обедом он принес и положил мне на станок бутерброд. Закончив смену, снимая спецовку, он жестом подозвал меня и тихо рассказал о том, что произошло с Адольфом Пфайфером.
Ему пришла повестка на Восточный фронт, в самое пекло. Он по природе был пацифистом, противником всякого насилия, и идти убивать людей никак не мог. На сборы ему дали два дня. Он собирался жениться, и ему добавили еще один день. Однако на призывной пункт он не явился. Когда полиция пришла к нему на квартиру, никто не открыл. Взломали дверь. Адольф покончил с собой. Эрих сообщил, что это государственная тайна. За ее разглашение в Рейхе полагалось стандартное наказание — концентрационный лагерь. Адольф перед смертью позаботился о нас, благословляя наш побег. Когда я рассказал про Адольфа Ивану, он сказал:
— Нужно бежать! Чему бывать, того не миновать!


Побег

К побегу мы подготовились основательно: имели карту Берлина, запас сухарей на пару дней, деньги на билеты, могли почти без акцента на немецком попросить в кассе билет. Но куда дальше? Основная задача — уйти из этого лагеря. Дальше будет видно. Решили бежать перед рассветом в ночь с воскресенья на понедельник. В комнате из двадцати человек все знали о готовящемся побеге, но нас не предали. После предыдущего неудачного побега первый ряд колючей проволоки подключили к напряжению 220 вольт. Мы это учли. Окна в бараках на ночь закрывали деревянными ставнями. Эти ставни послужили нам мостом через два ряда проволоки. Почти без шума, когда утром, стуча колодками, многие бежали в туалет после эрзац-кофе, мы сняли оконные ставни, накрыли ими колючую проволоку и оказались на другой стороне лагеря. Петя отказался бежать. К окраине Западного Берлина, подальше от лагеря, где была последняя станция метро, бежали трое: я, Иван и Денис. Ощущение свободы вызывало прилив энергии. Земля, небо, воздух — все было наполнено неповторимым ароматом свободы. Хотелось петь, смеяться; на время мы забыли, что впереди неизвестность, что перед нами чужой, огромный, враждебный, таинственный город. Его темные громады чернели перед нами в предрассветной мгле. Это был Шпандау-Вест — Западный район Берлина. Нужно было попасть на окраину, угадать, когда появятся жители, чтобы затеряться в их толпе. Поэтому у нас было время осмотреть себя и обдумать план дальнейших действий. Прежде всего, аккуратно отпороли нашивки «OST», затем развернули карту Берлина и определили свое местонахождение. Картой мог пользоваться только Иван, бывший командир. Он определил направление к ближайшей станции метро.
Начало было удачным. К окраине подошли, когда улицы стали заполняться жителями. Возле входа в метро я некоторое время понаблюдал у кассы, как и сколько подают пфеннигов за билет, что говорят при этом, и смело подошел к очереди. Я был немного знаком с московским метро. Отец несколько раз возил меня по Москве, когда мы жили в Самаре. Поэтому без особого труда мы добрались до восточного вокзала (Остбангоф), вышли из метро и затерялись в толпе. В пригородном поезде Берлин — Страсбург пассажиров было мало, и мы нашли пустое купе. Утомленных переживаниями этой бессонной ночи, нас склонило ко сну. Договорились дремать поочередно.
Мимо проносились маленькие деревушки с аккуратными домами под красной черепицей, чистыми двориками, ухоженными огородами и полями, прекрасными дорогами, обязательными островерхими кирхами. Казалось, это какая-то нереальная, сказочная страна, которая из окна несущегося вагона напоминала кадры фантастического фильма. Как мог, я боролся со сном, обдумывая дальнейшие планы. Приедем в Страсбург, пересядем на очередной пригородный, и дальше, дальше на восток от проклятого Берлина. Главное — добраться до границы. Там будет проще, все-таки поляки — славяне, и польский язык близок украинскому. И там леса. Можно идти пешком из села в село, ночевать в лесу, а возможно, встретим партизан. Задумался я и чуть не уснул. Показался контролер: аккуратный подслеповатый старичок; он подносил проверяемые билеты к своему носу и только после этого щелкал компостером. Я молча протянул контролеру три билета. Щелкнул компостер — пронесло. На одной из остановок в вагон вошел немец в костюме с короткими брюками чуть ниже колен, в длинных носках и полуботинках с толстыми подошвами. На голове ладно сидела тирольская шляпа с пером. Вошедший зорко осмотрел вагон острыми маленькими глазками, прошел в соседнее купе и сел так, чтобы видеть нас. Я незаметно толкнул локтем спящего Ивана, тот открыл глаза и встретился с колючим взглядом немца из соседнего купе.
— Прогорели, — шепнул Иван. — Буди Дениса.
На остановке немец в шляпе сошел и вернулся в вагон с полицейским.
— Аусвайс! — потребовал полицейский наши документы.
Так мы оказались в полицейском управлении города Страсбурга.


Тюрьма

Нас поместили в камеру предварительного заключения. Полусонные, голодные, мы сразу уснули на голом цементном полу. Камера была совершенно пустой, с зарешеченным оконцем у самого потолка. Я проснулся первым и стал будить товарищей. Что говорить на допросах? Вдруг Иван достал из кармана карту Берлина с указанием маршрута. Мы были поражены. Странно, что нас не обыскали. Но куда теперь ее деть? Все почему-то стали шарить по карманам. Появились скудные запасы продовольствия, припасенные в лагере перед побегом несколько сухарей, пара картофелин, пластик колбасы. Разделили поровну и с жадностью стали жевать. Вдруг Иван разорвал карту на три части, одну вместе с сухарем стал жевать, две другие отдал нам. Так мы съели карту Берлина, уничтожив опасную улику. Условились о легенде: едем в Германию. С Украины, добровольно, без принуждения. Документов нет по возрасту. Будем в Германии работать. Почему ехали из Берлина поездом? Заблудились…
Конечно, такую чушь могли нести только дети или полные идиоты. Но, к нашему удивлению, нас по очереди допросил пожилой полицейский и, не задавая лишних вопросов, отправил снова в камеру. К вечеру под конвоем шупо (так называли охранников-полицейских) нас повезли опять в Берлин и далее. Вечером мы оказались в тюрьме в районе Потсдама.
Нас постригли, помыли, переодели в полосатые арестантские робы, сфотографировали анфас и в профиль, долго вели по коридорам и лестницам куда-то наверх, на чердак. Был поздний час, когда нас наконец привели в огромные камеры для арестантов на самом чердаке. Повеяло спертым духом, идущим от большого количества людей, спящих на голом полу. Надсмотрщики, здоровые молодые парни, с плетками в руках, встретили вновь поступивших словами «пся крев, холера» и проводили в угловую камеру, где размещались наши соотечественники. Втиснули в среду спящих тел, плотно лежащих на полу. Я никак не мог найти щель для себя, но жгучая боль от плетки помогла, и я оказался зажатым с двух сторон спящими телами. Несмотря на усталость и голод, спать было невозможно, потому что грудную клетку сжимали соседи и, для того чтобы вздохнуть, требовалось поднимать голову и вытягивать шею. Только к утру удалось забыться. На какое-то время как будто провалился в преисподнюю.
— Ауфштейн! Шнель! Шнель! Пся крев! Холера! — неслось со всех сторон. Я вскочил и, не понимая, что происходит, стоял в растерянности. Резкая боль от удара плеткой по спине мигом прогнала сонное состояние, и я понял, что это утренняя побудка, хотя в чердачных окошках стояла еще ночь. Резкая команда: «Собрать коцы! (одеяла)», служившие подстилкой. Затем умывание в единственном туалете на всех «советских». Каждому пару минут на все. Не успеешь — плетка.
Поляки-надзиратели и штубовый, их начальник, — все были из уголовников. Откормленные на арестантских харчах, холеные, одетые довольно прилично, они старались выслужиться перед немцами-надзирателями и измывались над узниками с особой жестокостью и изобретательностью. Целый световой день от подъема до отбоя людей гоняли из угла в угол, удары и крики, построения и допросы, хитроумные игры с издевательством над жертвой. Особенно жестокими были тюремные завтраки и обеды. Получить черпак баланды и ее проглотить — удавалось далеко не всем. Многократное мытье бетонного пола и прогон всей массы людей через туалет, а потом мытье и чистка самого туалета — все это превращалось в своего рода пытку и издевательство.
Допросы проводились так. Строили арестантов вдоль стен таким образом, чтобы середина была свободной. В центре устанавливали стол, за которым размещались надзиратели и штубовой. Появлялся представитель администрации тюрьмы с папкой бумаг и после общей проверки вызывал группами отсидевших положенный срок для отправки по назначению. Срок пребывания в тюрьме не превышал одного месяца. Если за это время находили, откуда сбежал «ОСТ», а это были в основном шахты или фабрики, то беглецов отправляли назад, определяя на самые тяжелые работы. Бежавших повторно или совершивших какие-либо преступления помещали в лагеря усиленного режима, называемые «валгайдой». Совершивших тяжкие преступления под усиленной охраной отвозили партиями в концлагеря, этих несчастных считали смертниками. Отдельных счастливчиков отдавали крестьянам в батраки.


Батрак Зармунда

Мне с земляками повезло. Однажды после проверки нас вызвали к следователю. После очередного допроса и проверки всех бумаг с нас сняли арестантские одежды и одели во все свое. Затем вывели во внутренний двор тюрьмы, где передали трем крестьянам-бауэрам, каждому по батраку. Два бауэра были крепкого сложения, пожилого возраста, они сразу набросились на Ивана и Дениса, долго их щупали, что-то обсуждали между собой. Третьей была невысокая рыженькая женщина, лет около сорока. Она спокойно разговаривала с тюремным надзирателем, издалека поглядывая на меня, щупленького мальчика, который после тюремных харчей казался ей вообще ребенком. Женщина, по-видимому, не хотела брать в батраки такого немощного паренька. Мое сердце ушло в пятки от одной мысли, что она меня не возьмет и придется снова возвращаться в камеру. Надзиратель что-то долго ей объяснял, а я смотрел на нее просящими глазами. Наконец она махнула рукой и направилась в мою сторону.
— Komm mit, — сказала хозяйка, и мы оказались за воротами тюрьмы.
У ворот на стоянке велосипедов она взяла дамский велосипед, а мужской подала мне. Умеешь ездить? Я неуверенно мотнул головой. Мне никогда не приходилось ездить на велосипеде. У нас до войны велосипед и радиоприемник были редкостью. Попробовал сесть в седло, быстро завертел педалями. Но руль, этот проклятый руль, как в одном из рассказов Марка Твена, слушаться никак не хотел, и через пару минут я растянулся на дороге, а велосипед отлетел на обочину. Хозяйка вернулась назад растерянная и злая. Я быстро вскочил и хотел снова повторить маневр с велосипедом.
— Nein! — сказала она решительно и посадила меня на багажник своего велосипеда. Мы поехали по проселочной дороге на юго-запад от Потсдама. Одной рукой я как можно крепче держался за багажник, а другой — держал руль второго велосипеда. Мы катили по обочине шоссейной дороги, покрытой брусчаткой. Параллельно шоссе имелись велосипедные дорожки с односторонним движением. Между шоссе и велосипедными дорожками росли фруктовые деревья, на которых наливались соком еще зеленые яблоки, груши, сливы. У меня с голодухи побежали слюни, я ничего не мог с ними поделать. И еще я страшно боялся заснуть. Свежий воздух после спертого тюремного действовал, как снотворное. Поэтому показалось, что ехали бесконечно долго. Наконец хозяйка остановилась у калитки одного из крестьянских дворов в центре деревни, и мы вошли во двор. Так я стал батраком.
Деревня Зармунд находилась в пятнадцати километрах юго-западнее Потсдама. Усадьба Гогеншильдов была небольшой: двухэтажный кирпичный дом, лошадь, три коровы, несколько свиней, куры, гуси. За хозяйственными пристройками — один гектар огорода. В двух километрах от усадьбы — картофельное поле и луг. Вместе с огородом всего земли около четырех гектаров. Хозяин Вилли Гогеншильд, сорока лет отроду, воевал где-то на Украине. Управляла усадьбой его жена Мина. У Мины двое детей: Ярат, тринадцати лет и двухгодовалая беленькая Кити. Кроме них, в доме жила мать Вилли, старушка возраста неопределенного, с темным от старости лицом, на котором выделялись длинный горбатый нос и большие выпуклые глаза. В усадьбе Гогеншильдов работал один батрак, Ганс, который был освобожден от воинской службы ввиду умственной неполноценности и еще потому, что являлся многодетным отцом. Осложнения на Восточном фронте вызвали необходимость призыва Ганса в армию, и это послужило причиной моего появления у Гогеншильдов. Гансу поручили за две недели обучить меня исполнять обязанности батрака, после чего пополнить армию фюрера.
Это был двухметрового роста худой немец с длинной шеей и вытянутым лицом. Ганс спокойно отнесся к порученному заданию и добросовестно обучил меня всему, что сам умел делать. Хотя я родился и жил в селе, многое для меня было незнакомым. Коровы здесь круглый год содержались в стойле. Коровник был кирпичный, пол в коровнике цементный, электричество, водопровод. Чистота идеальная. Доили коров один раз в день, утром. Все молоко сливали в алюминиевую флягу с биркой «Зармунд, В. Гогеншильд», а флягу выставляли перед домом на тротуаре. Утром проезжала повозка и собирала фляги с молоком. Мне не верилось, что никто не воровал фляги с молоком, а в молочарне не обманывали хозяев.
С помощью Ганса я быстро усваивал разговорный язык. К концу второй недели я уже хорошо понимал, чего от меня хотели, и сам мог терпимо изъясняться на немецком. Последние дни Ганс становился все мрачнее и молчаливее. Тяжело вздыхал и смотрел долго в одну точку. Мне искренне было его жаль, и я чувствовал за собой какую-то вину, как будто из-за меня Ганса отрывают от семьи, лишают ее единственного кормильца. За день до отъезда Ганс пригласил меня в гости и показал, как живут бедняки. Низенький, довольно запущенный домик на окраине деревни, совсем маленький огород, отсутствие ограды — все это было полной противоположностью усадьбе Гогеншильдов. В доме — всего две комнаты и кухня. Ганс посадил меня за стол и вышел на кухню. В комнате, кроме стола и нескольких стульев, стоял старый шкаф и почерневшее от старости зеркало. Из второй комнаты, по-видимому, детской, выглядывали несколько головок. Из кухни вышла жена Ганса, немолодая, полная, с усталым лицом. Без интереса посмотрела на меня, сказала «Гутен таг!» и стала накрывать стол. Обед состоял из брюквенного супа и картофельного пюре с каким-то соусом. Обедали вдвоем и молча. После традиционной чашечки эрзац-кофе вышли на воздух. Ганс грустно вздохнул:
— Вот и все, — он крепко пожал мою руку.
Мне показалось, что в его глазах стояли слезы.
Так я остался единственным мужчиной в доме Гогеншильдов. Вставал на рассвете, чистил коровник, кормил коров, потом работал в конюшне, свинарнике, птичнике. После завтрака — чашки кофе с бутербродом — я запрягал лошадь и ехал в поле пахать, косить траву, окучивать картошку. В час дня — обед. Потом работа в огороде или во дворе. Ложился спать поздно. Засыпал сразу, спал крепко, без снов. Поселили меня в прихожей парадного входа. Парадную дверь закрыли, оставили вход со двора. Кровать поставили под лестницей на второй этаж. Первое время хозяйка на ночь закрывала меня на замок. Так требовалось по инструкции.
По субботам вечером из Берлина приезжал молодой Гогеншильд Ярат. Он долго и осторожно присматривался ко мне. Ему было тринадцать, худенький, невысокого роста, похожий на маму. Он работал в Берлине на стройке учеником каменщика и иногда приезжал на выходные дни домой, особенно летом, когда в поле и огороде было много работы. По воскресеньям на рассвете мы с Яратом выезжали в поле. У Гогеншильдов за околицей деревни располагалось картофельное поле, а чуть дальше у небольшого леска — поливной луг, где дважды за лето косили траву на корм — в основном коровам. Окучивали картошку плугом, а траву косили старой косилкой. Со временем от настороженности Ярата не осталось и следа. В гитлерюгенде детям объясняли, что на востоке живут азиаты — ленивый, грязный народ, низшая раса, глупые и бескультурные, поэтому относиться к ним нужно соответственно, как к рабам. Большего они не заслуживают. Однако на стройке в Берлине рядом с Яратом работали итальянцы, которые хорошо отзывались о русских и даже научили его петь песню о красном знамени «Бандьерра росса». В Зармунде Ярат был страшно удивлен, что русский каждое утро чистит зубы и умывается холодной водой до пояса, а перед едой всегда моет руки, что не всегда делает сам Ярат. Кроме того, с русским интересно было беседовать: он много читал и знает столько такого, о чем он, Ярат, не имел представления. Гитлеровскую молодежь книг читать не учили. Их обучали маршировать, стрелять и горланить нацистские песни. Поэтому он с неподдельным интересом слушал мои рассказы о приключениях героев романов Жюля Верна, Фенимора Купера, Виктора Гюго. От меня он впервые узнал, почему одну из самых больших площадей Берлина называют Александерплатц, что написал Генрих Гейне, и многое другое. Правда, вопросы политики мы старались обходить стороной. Наши отношения с Яратом стали более близкими, хотя разница в положении сохранялась. Он все же был сыном хозяйки фермы, а я бесправным рабом, которого по инструкции на ночь положено закрывать на замок.
Вечером после работы Ярат повел меня на чердак, где лежали старые велосипеды, некоторые еще со времен Первой мировой войны.
— Сможешь собрать из этого хлама что-нибудь? — спросил он, улыбаясь.
— Попробую — не боги горшки обжигают, — ответил я ему и принялся за дело.
Мне удалось собрать что-то, похожее на велосипед. Главное, на нем можно было ездить. И как-то утром в воскресенье Ярат предложил мне съездить на велосипедах в Потсдам. На всю жизнь я запомнил эту поездку. Ярат с гордостью показывал мне парки и дворцы резиденции германских королей. Потом мы поехали в район озер Ванзее, место отдыха горожан.
Прекрасное летнее утро. Тихо, мирно гуляют горожане, свободно по аллеям бродят цапли, слышен детский смех, и даже продают мороженое. Как будто нет войны. Пока еще над Потсдамом мирное небо.


Хозяин Вилли

В Зармунде, кроме меня, работало еще несколько моих соотечественников: один военнопленный, два паренька из Сумской области и три девушки-белоруски. Я быстро перезнакомился со всеми и теперь по воскресеньям после обеда отпрашивался у хозяйки пообщаться со своими земляками. Собирались за деревней на берегу маленькой речушки или заходили в деревенскую пивную, если там было мало немцев.
Пивная занимала первый этаж двухэтажного крестьянского дома. В пивной был паркетный пол, портьеры на окнах и дверях, мраморные столики. Пиво подавали в тяжелых литровых бокалах, которые ставили на специальные картонные кружочки с картинками. Пиво продавалось двух сортов. Светлое и темное, отменного качества, несмотря на войну и трудности с питанием. Посидеть за кружкой пива в свободное от работы время у здешних крестьян было традицией. Вечерами сюда приходили семьями. Смешно было смотреть, как старушки, беседуя за столиком, потягивали пиво. Летом несколько столов выносили во двор. Самым старшим из нас был Сергей, родом из-под Сталинграда. Ему повезло, он удрал из плена, выдавал себя за несовершеннолетнего, но Германии избежать ему не удалось. В этот раз он сообщил нам новость: идут тяжелые бои под Сталинградом. Фашистов на Волге удалось остановить.
Нежданно-негаданно в полдень приехал хозяин усадьбы Вилли Гогеншильд. На две недели в отпуск. Я работал в поле, а когда приехал, увидел во дворе рядом с хозяйкой улыбающегося мужчину в серых брюках и зеленой рубашке, роста выше среднего, шатена с карими глазами и правильными чертами лица. Сначала подумал, что вместо меня хозяйка взяла нового рабочего.
— Вилли, — протянул руку улыбающийся мужчина и добавил по-русски, — хозяин.
Хозяйка сказала несколько похвальных слов обо мне, а Вилли перестал улыбаться и, посерьезнев, сказал по-немецки:
— Давай посмотрим, как вы тут без меня хозяйничали.
Хозяйка ушла в дом, взяв за ручку маленькую Кити, а мы начали с коровника. Вилли придирчиво, со знанием дела осматривал коров и коровник, делая замечания по малейшим нарушениям того порядка, который он завел и поддерживал много лет. С какой любовью он осматривал своих коров, как кормил с рук свою старенькую кобылу Лоту, как гладил кроликов, проверяя чистоту и наличие корма в клетках. Я наблюдал за хозяином и видел, как счастлив он в эти минуты, как любит он свое хозяйство и эту работу. Хозяйка тоже на глазах расцвела, стала приветливой и красивой. Даже старая Ома (бабушка) стала чаще спускаться вниз, и ее лицо приобрело более ласковое выражение. За ужином Вилли сел во главе стола, налил себе и мне по рюмочке шнапсу и произнес запомнившуюся мне фразу:
— Ты, Тони, тут стараешься, работаешь вместо меня.
— Карашо, — добавил он по-русски. — Только лучше бы каждый из нас работал на своей земле.
Вилли призвали в сорок первом. Он попал на Восточный фронт, но по возрасту и состоянию здоровья был зачислен в охранные войска. Его батальон охранял коммуникации на одном из железнодорожных узлов под Кировоградом. О войне он говорить не любил, но русских хвалил. Говорил, что они такие же люди, только живут очень бедно. На следующий день Вилли выделил мне из своего гардероба более приличную одежду и даже подарил ручные часы, чтобы не опаздывал кормить и чистить животных.
Как он работал! Я не видел до сих пор, чтобы с таким вдохновением и так красиво мог работать человек. За две недели его отпуска я уставал так, что вечером валился с ног и утром вставал с трудом. Вилли же после работы еще долго беседовал со своими домочадцами, укладывал спать маленькую Кити и даже ходил в бар выпить кружку пива и перекинуться словом с соседями. А утром вставал раньше всех и меня встречал словами:
— Отдохнул? Карашо. Давай поработаем!
Но с каждым днем он становился все более грустным. В пятницу после работы он зашел ко мне и сказал:
— Завтра утром мы с тобой поедем в гости в Форлирен. Оденься получше.
Утром Вилли достал из сарая маленькую бричку. Почистили Лоту, запрягли и поехали к его родственникам. Прощаться. Ехали по проселочным дорогам, через села, леса и хутора. Стояла вторая половина августа, лето приближалось к концу, крестьяне трудились на полях, собирали овощи. Фруктовые деревья вдоль дорог покрывали землю переспелыми плодами. Вокруг царили мир и покой. Я видел, как помрачнел Вилли и старался его разговорить.
— Давай поменяемся местами, — сказал я. — Ты останешься здесь, а я поеду вместо тебя охранять водонапорную башню.
— Согласен, — поддержал шутку Вилли.
— Но тогда ты не получишь после войны земли на востоке и батрака.
Вилли расхохотался, похлопал меня по плечу.
— Гут, гут! — смеялся он. — Молодец!
Потом снова стал грустным и произнес:
— Зачем мне земля на востоке? Мне хватает своей. А насчет батрака… У меня вот подрастает Ярат…
Когда Вилли перед отъездом надел форму, я увидел, что он никогда не станет бравым солдатом фюрера. Он и в форме оставался крестьянином, одетым в чужую одежду. После отъезда хозяина я долго не мог успокоиться. Не выходили из головы разговоры, которые мы вели в последние дни его отпуска, особенно по дороге к его родственникам. За долгую дорогу, а мы находились в пути почти целый день, разговоров было очень много. Меня хозяин взял кучером немножко из тщеславия, все-таки не зря, мол, воюет где-то в России, теперь есть свой русский работник, который трудится бесплатно.
У родственников в гостях он просидел два часа. За это время я накормил и напоил Лоту, поел сам припасенные из дома бутерброды, запивая из термоса ячменным кофе. Меня в дом хозяин не пригласил. Через два часа вышел чем-то расстроенный. Провожала его пожилая женщина, на меня она пристально взглянула и кивнула молча головой. Вилли спросил:
— Как Лота?
Я ответил, что все в порядке, и мы поехали. Долго ехали молча. Каждый думал о своем. Я завидовал хозяину: скоро он сядет в спальный вагон поезда, как ездят все отпускники вермахта, и через сутки-двое сойдет на станции возле Кировограда, на моей родине, где все люди говорят на родном мне языке, где я родился и где мой дом. Там школа, в которой я учился всего год назад, там книги, которые я так любил читать.
А Вилли, по-видимому, думал о другом. Пройдут последние дни отпуска, и он расстанется с домом, в котором родился, с семьей, которую так любит, со своим хозяйством, которому отдал столько труда и пота, своей землей, садом, огородом и даже кобылой Лотой, которую кормил и чистил со дня ее рождения. Он все это оставит для того, чтобы стоять на посту у водонапорной башни, где заправляются водой паровозы, где так скучно и тоскливо, особенно в ночные часы, где всегда нужно остерегаться, как бы тебя не отравили или не убили, где надменные и грубые командиры стараются тебя унизить, а в казарме кровать жесткая и холодная.
Наконец, я не выдержал и спросил:
— Как там, на Украине, урожай, как живут люди?
За все дни отпуска хозяин просил о службе не спрашивать. Он хочет отдыхать.
Вилли сказал:
— Живут понемногу, но бедно. Летний урожай забрали, сам понимаешь, для фронта.
Потом подумал и добавил:
— Дай адрес твоих родителей. Проведаю их и, если чем смогу, помогу.
Вилли очень любил свою землю. А погиб на чужой в сорок третьем…


Второй побег

В четверг в обед Мина, опустив глаза, сообщила, что нас приглашают в полицейское управление Потсдама. И вот я опять еду за хозяйкой на велосипеде, только теперь сижу уверенно в седле, а на душе скребут кошки: опять в лагерь? Напряжение достигло предела, когда в кабинете у начальника полицейского управления я увидел водянистые глаза Рыжего Эрнста. В полной парадной форме эсэсовца. В глазах потемнело. Мина что-то лепетала насчет моих трудовых подвигов у нее в хозяйстве, а я представил себе экзекуцию, которая мне предстояла в лагере за побег.
Быстро идет электричка от Потсдама до Берлина. В вагоне напротив меня сидел и ехидно улыбался сам лагерфюрер из Шпандау, Палач, как его там окрестили. Темно-синяя форма, на рукаве черная свастика на красной повязке, холодные, водянистые, ничего не выражающие глаза. Он сам лично приехал за мной в Потсдам, чтобы доставить в лагерь. В лагере, наверное, уже все готово для проведения экзекуции. Я постарался заставить себя об этом не думать. Наказание, побои и карцер меня не пугали. Если забьют до смерти, это даже лучше. Страшно начинать все сначала и не видеть конца.
— Можно покурить? — спросил я у Эрнста.
— Komm mit, — ответил он, вставая.
Мы вышли в тамбур вагона и закурили. За все время мы почти не разговаривали. Палач ни о чем не расспрашивал, и я был рад этому. В голове проносились какие-то лихорадочные обрывки мыслей. Постепенно созрела основная мысль: нужно сейчас что-то сделать. Потом будет поздно. Если сделать шаг на переходную площадку, то можно броситься под вагон. Тогда сразу все будет кончено. От волнения я на миг закрыл глаза. Так велико было желание сделать этот последний прыжок. Все мысли ушли куда-то, в голове стало пусто, а на душе спокойно. И в этот миг я вдруг отчетливо услышал внутренний голос: это может совершить только последний дурак. Самоубийство в минуту отчаяния — удел затравленных слабовольных людей или тех, кто, пресытившись земными благами, разочаровался в жизни. Маяковский, Есенин и многие другие известные люди ушли из жизни добровольно. Возможно, у них были на то веские причины. А достаточно ли у меня серьезные причины, чтобы уйти из этой жизни? Знаю ли я вообще, что такое жизнь и для чего она дана? Нет, не знаю, так как еще и не жил. Жизнь только начинается, и обрывать ее в самом начале дико и глупо. Нужно выдержать! Мне стало стыдно за свое малодушие.
Я посмотрел на Эрнста. Он докурил сигарету, аккуратно потушил окурок. Бросил в мою сторону:
— Komm!
Я не спеша затянулся последний, сделал вид, что хочу выбросить окурок, приоткрыл дверь вагона и бросился в открытую дверь по ходу поезда навстречу свистящему ветру. Упругая воздушная волна ударила в лицо, оглушила, подняла вверх и отбросила в сторону. Я сжался в комок и покатился под откос. Не слышал выстрелов и скрежета тормозов электрички. Быстро вскочил на ноги и бросился бежать к зеленой стене такого близкого леса. Мне казалось, что ноги не касаются земли, что я лечу по воздуху. В голове билась одна мысль: «Скорее! Скорее!»
Добежав до опушки, оглянулся. Погони не было. Пот, кровь и слезы заливали глаза. Сердце готово было вырваться из груди, не хватало воздуха. Собрав последние силы, шатаясь, побрел в чащу леса. Ветки хлестали лицо, ноги путались в траве, а я все шел вперед, боясь остановиться. К вечеру, когда в лесу начало темнеть, остановился на берегу небольшого озерка. Освежил лицо, напился тепловатой, неприятной на вкус воды. Идти дальше не было сил. Собрал несколько охапок сухих листьев, сделал себе постель, накрылся пиджаком и уснул крепким сном вконец измученного человека.
Утром я искупался в теплой воде лесного озера, смыл следы крови на лице от ссадин и царапин, которые получил при падении. Потом тщательно вычистил свой костюм. На завтрак съел бутерброд, который на дорогу мне сунула хозяйка в карман, и запил водой из озера. Затем пошел на восток и через час оказался в пригороде Берлина. Вагон электрички был тесным и темным, станции метро унылые и однообразные, настроение у меня этим ранним утром — мерзопакостное. Что делать дальше? Куда ехать? Где сойти? Вдруг я заметил, что остался в вагоне один, а это опасно. Выскочил из метро, догнал спешившую на работу толпу и некоторое время шагал в этом бурлящем водовороте, обдумывая свои дальнейшие действия. Когда увидел, что подхожу к воротам одного из берлинских заводов, отвернул в сторону, очутился на пустынной узкой улочке и машинально зашагал на восток. Спешить было некуда, думать не хотелось, сказывались голод и усталость.
Солнце поднялось над крышами домов, когда я вышел на одну из центральных улиц Берлина, Вильгельмштрассе, свернул в сравнительно малолюдный переулок, который привел к небольшому скверу. Нашел пустую скамейку, присел и стал думать, что делать дальше. Нащупал в кармане несколько марок, заработанных у хозяйки. Решил попытаться купить что-нибудь поесть.
Зашел в ближайшее почти пустое кафе и сел за столик у самой двери. Это было старенькое кафе, каких в Берлине великое множество. Над стойкой бара, за которой никого не было, висел большой портрет фюрера. В углу за столиком сидели двое мужчин и спокойно о чем-то разговаривали, потягивая пиво из больших литровых кружек. Яркие солнечные лучи весело отражались от идеально натертого паркетного пола. На столиках лежали аккуратно разложенные бумажные салфетки. Солнечные лучи, отраженные от пола, искрились множеством огоньков в хрустальных плафонах небольшой люстры. Домашний уют кафе действовал усыпляюще, и я чуть было не вздремнул. Тихо скрипнула дверь, показалась пожилая немка, по-видимому, хозяйка кафе.
— Вам кофе? — обратилась ко мне.
Я молча кивнул. Быстро выпил эрзац-кофе, расплатился и вышел из кафе. Долго шлялся по городу. Несколько раз пил кофе и лимонад, но поесть не удалось ни разу. Для этого нужны продуктовые карточки. Хочешь супа — давай талоны на картошку и мясо, хочешь мороженого — талоны на молоко; были даже талоны на чай. Без талонов давали только пиво и лимонад. У меня не было карточек и вообще каких-либо документов. Около тридцати марок в кармане и больше ничего. Усталый и голодный, я вышел из подземки на остановке «Тиргартен» и купил билет в знаменитый берлинский зверинец.
Там царили мир и спокойствие. По широким тенистым аллеям важно разгуливали длинноногие цапли и полосатые зебры, совсем рядом на островке грелись на солнце крокодилы, за оградой росли пальмы, где летали попугаи и прыгали обезьяны. Посетители покупали какие-то орешки и угощали своих любимых животных. Я тоже купил таких орешков, отошел в сторону и попробовал их сам. Орешки имели терпковатый вкус, но были вполне съедобны. Я углубился в одну из безлюдных аллей, сел на скамейку у небольшого бассейна с какими-то рыбками и стал грызть орешки.
Вечерело. Посетителей становилось все меньше. Нужно было и мне уходить. Куда? Поеду на восточный вокзал, а оттуда на пригородном поезде подальше от Берлина. Усталость давала себя знать. Нужно хоть немножко отдохнуть. Не хотелось подниматься со скамейки. Где-нибудь спрятаться в зверинце и до утра поспать. Орешки несколько умерили чувство голода. Клонило в сон… По-видимому, я все-таки задремал, сидя на скамейке, и вдруг сквозь дрему услышал произнесенное по-русски: «До свидания!»…



Лагерь Бабельсберга


Мне удалось устроиться на бирже труда. Теперь я имел номер сто семьдесят три. Этим я избежал возврата в лагерь Шпандау и попал в санитарный лагерь, созданный для восточных рабочих в одном из районов пригорода Берлина под названием Бабельсберг. Главное, моя работа была лучше, полезнее людям, чем починка бронетехники, пришедшей с фронта.
Лагерь состоял из трех бараков для больных, поликлиники, операционной и административных пристроек, в том числе и барака для обслуги. Лагерь обнесен колючей проволокой и охраняется. Комендант лагеря, эсэсовец, и полицаи из нестроевых, медперсонал — бывшие заключенные из немецких социал-демократов и коммунистов — функционеров, как их называли. Среди хирургов — два поляка и один русский. Команда русских из двенадцати человек работала санитарами, рабочими по кухне, выполняла черновые работы.
Наша работа была очень тяжелой, а рабочий день начинался в шесть утра и кончался глубокой ночью. Свободного времени не было. Выходных тоже. Шла война, а больные были наши братья. Нам приходилось бывать во всех лагерях, откуда мы забирали тяжелобольных. В лагере поляков условия для жизни были получше, чем у «восточных рабочих». Полякам из дому присылали продуктовые посылки. Да и режим у них был помягче. По выходным они получали увольнительные в город. Их отличали желтые прямоугольники над левым нагрудным карманом с надписью «Polen».
Хуже всего было советским военнопленным, хотя этот лагерь в Бабельсберге был одним из лучших в Берлине. Пленных этого лагеря использовали как дорожных рабочих. Жалко было смотреть на их изможденные лица, тряпье, покрывавшее скелеты, а на спинах две огромные буквы «SU», что означало «Советский Союз». На территорию этого лагеря нас не пускали, а «тяжелых» выдавали с охраной.
Но все равно, посещая лагерь, мы узнавали новости с фронтов. У всех на устах был Сталинград. Все понимали — под Сталинградом решается исход войны. И чем труднее приходилось фашистам сдерживать натиск советских войск, тем лучше относились немцы к восточным рабочим. В нашем санитарном лагере изменение отношения выразилось в том, что нашу команду увеличили вдвое. Стали работать в две смены. Дали выходной и даже в редких случаях стали отпускать в город.
В нашей команде были люди разного возраста и разных национальностей: Шавкат — татарин, Серго — грузин, русские, белорусы, украинцы и даже якут. Всех нас, и мы сами себя, называли русскими. Жили дружно.
Лечили в санитарном лагере в основном марганцовкой и ихтиоловой мазью. Бинтов не было, лекарств не было. Оперировали часто без наркоза. Бинты делали из старого белья. Стирали, гладили и пускали снова в дело. Зато чистоту и порядок в санитарном лагере поддерживали идеально. Скребли, мыли, чистили с утра до ночи.
— Антисептика — наше спасение, — повторял комендант.
На Новый год мне с товарищем по комнате удалось получить увольнение в город после обеда. Саша, так звали товарища, спросил:
— Ты не хочешь поискать своих земляков?
— Конечно, хотел бы, но где их искать?
— Поехали на Александерплатц. Это русская площадь в Берлине, названная в честь русского царя Александра Первого, побившего Наполеона и освободившего от французов Европу. Там стоит его памятник. На Александерплатц разрешили встречаться остарбайтерам всего Берлина, со всех лагерей. Там сегодня будет много народу. Увидишь! Едем?
Поехали подземкой. Остановка «Александерплатц». Начинал моросить противный мелкий холодный дождь — сорок третий год начинался в сырости и холоде.
На площади было многолюдно. Преобладала молодежь. Парни и девушки, в основном с нашивками «OST», стояли отдельными группами, другие мигрировали между этими островками, пытаясь найти своих земляков или просто знакомых по лагерям, бирже, тюрьмам, пересылкам. Преобладала русская речь, но иногда звучал мягкий украинский или смачный белорусский. Среди этой массы людей резко выделялись грозные фигуры немецких шупо-полицейских в рогатых шлемах с громадными кокардами, с резиновыми дубинками в руках, при оружии. Они зорко следили за порядком.
Мы с Сашей долго ходили между этими людскими островками в поисках своих и, уже отчаявшись, хотели уходить, как вдруг меня окликнули. Это были ребята из лагеря завода Густава Аппеля, откуда мы сбежали в прошлом году. С ними стоял и улыбался мой односельчанин Петр, который отказался тогда бежать с нами. От них я узнал, что наш массовый побег из лагеря наделал много шума. Комендант лагеря Рыжий Эрнст теперь уже не тот палач, который издевался над русскими ребятами. Режим стал помягче, и с кормежкой чуть получше. Даже в город стали отпускать. Я рассказал о себе.


Весна сорок третьего...

Начало весны сорок третьего года было холодным, с моросящими дождями и туманами. Почки на деревьях наливались медленно и незаметно. Я с тоской смотрел в окно барака. Сквозь пелену дождя показались люди. Они тащили на себе бидоны с ужином. Мы питались отдельно, а еду приносили из общей кухни. Нужно идти мыть посуду. Я вышел из барака, и в это время вдруг погас свет по всему лагерю. Такого еще не было, чтобы в лагере стояла темнота. Стало тихо. И вдруг где-то на западе завыли сирены. Их завывание, сначала тихое и далекое, постепенно приближалось и нарастало, а под конец заполнило все вокруг. Казалось, весь Берлин встал на дыбы и взвыл от страха перед неожиданной опасностью. Вой сирен вызывал сверлящую боль в мозгу. От непривычки хотелось куда-то спрятаться и закрыть уши. Что все это значит? Потом мне много раз приходилось бывать под бомбежкой и артобстрелами, но такого ощущения страха и неизвестности я никогда больше не испытывал. Лагерь на какое-то время словно вымер. И вдруг далеко, на западе, там, где завыли первые сирены, с неба донесся сначала тихий, затем нарастающий гул летящей воздушной армады. Вверх взметнулись щупальца прожекторов, загремели залпы зенитных орудий, высоко над городом в ночном небе засверкали вспышки разрывов. А затем мощно, заглушая все другие звуки, грохнули разрывы бомб.
Началась бомбежка Берлина. Лагерь вмиг ожил, захлопали двери, началась паника среди охраны. В темноте слышались испуганные крики. Где-то залаяли собаки, затрещала автоматная очередь. Мимо приемного покоя пробежал начальник санитарного лагеря и с ним его адъютант, тащивший большой чемодан. Следом еле поспевала лагерная охрана. Где-то находилось бомбоубежище. Весь лагерь высыпал из бараков, при свете прожекторов было видно, что люди стояли возле бараков, смотрели в небо и горячо обсуждали происходящее. Бежать было некуда, прятаться негде, а в небе все-таки свои.
Вдруг послышался нарастающий вой, затем леденящий душу свист и страшной силы удар. Земля дрогнула и закачалась под ногами. Я упал. И в это время грохнуло так, что, казалось, раскололась земля. Пронесся смерч из гари, земли, камней. Я прижался к земле, уткнув нос в лагерную куртку. Стало темно, а потом где-то прогрохотало несколько мощных взрывов и полыхнуло так, что стало светло, как днем. Горела товарная станция, в небо поднимались яркие оранжевые облака.
Кто-то восторженно кричал:
— Вот дают фашистам! Молодцы!
Бомбежка закончилась. Показалась охрана. Послышались крики. Людей загоняли в бараки.


Направление — Берлин

Теперь Берлин бомбили каждую ночь. Самолеты прилетали точно в одно и то же время. Ровно в половине первого ночи далеко на западе в районе Шпандау начинали выть сирены. Бомбили обстоятельно, превращая один из красивейших городов Европы в груды щебня и железа. Англичане платили фашистам сполна за разрушения, которые те причинили своими бомбежками Лондону и другим городам.
С началом бомбежки лагерная администрация уходила в бункер, а мы оставались предоставленными самим себе. А в соседнем лагере эсэсовцы из лагерной охраны сгоняли военнопленных на плац, а сами забирались в щели. Пленные стояли на плацу плотной стеной.
В воскресенье мы с Сашей получили увольнительную в город. Хотелось увидеть Петю и узнать о наших сельчанах в Берлине.
На Александерплатц, как всегда, собралось много народу, но что-то было не так. Стояла тишина. Все чего-то ждали. Рослые, здоровые, обычно уверенные в себе шупо сегодня были чем-то взволнованны. Мы подошли к одной группе наших ребят и спросили, что происходит. Нам сказали, что ожидается важное сообщение. Поиски Пети ничего не дали. Саша нашел одного земляка-сталинградца, который рассказал, что многие заводы в западной части Берлина превращены в руины. Уничтожены многие лагеря восточных рабочих. В уничтоженных лагерях от наших земляков не осталось даже могил. Удрученные и расстроенные, мы хотели уходить с площади, когда вдруг услышали позывные радиостанции Берлина. После треска и скрежета прогремел над площадью знакомый лающий голос фюрера. Он обращался к товарищам по партии и всем гражданам великого рейха. Объявлялся трехдневный траур по героям Сталинграда. Великая армия вместе с фельдмаршалом фон Паулюсом геройски погибла в неравном бою с большевистскими ордами, но не сдалась. Слава героям Сталинграда! Вечная слава!
Фюрер долго говорил о последнем усилии перед победой, а мы стояли на Александерплатц и ликовали. Нас переполняло чувство радости, ощущение победы, надежды на то, что скоро кончится эта страшная война, вернемся домой, а все это будем вспоминать, как кошмарный сон.


Дедушка Отто

Наша жизнь изобилует крайними противоположностями. После удач приходят неудачи, на смену победам — поражения, после радости — жди печали. И я дождался своих неприятностей.
Вернувшись с Александерплатц, мы с Сашей пребывали в состоянии подъема, как будто имели прямое отношение к победе под Сталинградом. Наши оживленные беседы с товарищами были замечены старшим команды немцем Мильке, невысокого роста, с болотными глазами, упрятанными в узкие щелочки. Он гордо носил на груди значок национал-социалиста. С ним нужно было держаться настороже. Говорили, что он был осведомителем у гестапо и находился на лечении в психичке.
Особое внимание Мильке обратил на меня, как более общительного в нашей команде. Во время коротких перекуров он осторожно заводил разговоры о Восточном фронте. Как тяжело воевать с этими дикарями, у которых нет ни стыда, ни совести. Военного искусства они не понимают и берут количеством, хотят своими трупами завалить всю Европу. Мы старались не поддерживать такие разговоры, но сейчас я не выдержал и возразил. Напомнил о том, что русские солдаты уже были в Берлине и их встречали берлинцы как героев, а канцлер Бисмарк прекрасно отзывался о русских полководцах Суворове и Кутузове. Мильке взбесило, что этот щенок русский в дни траура превозносит большевиков, а значит, позорит погибших героев рейха. Этого он стерпеть не смог и в бешенстве набросился на меня. Мне пришлось защищаться. Нас растащили.
Мильке был невменяем, и его увели в приемную, а меня посадили в карцер. Вот так отразилась Сталинградская битва на моей личной судьбе. Поднял руку на немца, члена партии националистов. За такое преступление грозит виселица, в лучшем случае — отправят в концлагерь, что ненамного лучше.
Карцер в санитарном лагере представлял небольшую каморку с железной дверью рядом с моргом. Окна не было, на полу — грязный матрас, один стул и параша — ведро с крышкой. Вечером принесли пайку хлеба и кружку воды. Паренек из нашей команды незаметно сунул в руку бумажный шарик. Поздно вечером при тусклом свете я осторожно развернул бумажку и с трудом прочитал: «Мильке бил тебя, ты закрывался руками. Все подтвердили». Товарищи по команде были со мной. Я успокоился и стал обдумывать ситуацию, учитывая то, что нашу схватку немцы не видели, особенно ее начало. А мои товарищи по команде меня поддержат.
Утром меня привели к лагерфюреру. Это был среднего роста старичок с добродушным лицом, глубокими морщинами на лбу и дряблой кожей на бледных щеках. Эсэсовская форма на нем сидела, как на корове седло. Проводив за дверь охранника, он посмотрел на меня внимательно и с сожалением.
— Сколько тебе лет?
Я ответил. Он откинулся в кресле, закрыл глаза и долго молчал. Потом произнес:
— Мой бог! Внук у меня такой и уже на фронте. В Италии. Там тоже плохо, — потом добавил: — Знаешь, что тебе положено? Какое наказание?
Я кивнул. Подумал: оправдываться ни к чему. Лагерфюрер опять помолчал. Встал, вышел из-за стола, подошел ко мне. Тихо сказал:
— Сейчас всем плохо, всем тяжело. Все нервничаем, пытаемся обвинять друг друга во всех грехах. Нужно терпеть и надеяться. Вы, молодые, не можете сдержать себя. Ты не сдержал себя. Тебя положено отправить в концлагерь. А это плохо кончится. Мне тебя жаль. Молодой еще. Запомни, юноша, дедушку Отто. Поедешь на шахту. Хорошую шахту. Поработаешь на свежем воздухе. Подальше от Берлина. Вам, молодым, рано умирать. Поживете...


Заложники Требитца

На следующий день поезд уносил меня на юг. Ехали в общем вагоне поезда Берлин — Котбус. Команду из шести человек сопровождал старичок в форме шютполицая, то есть охранника. У нашего охранника была настолько добродушная внешность, что мы сразу с ним подружились. Он обрадовался тому, что мы не собираемся от него убегать и я понимаю немецкий язык. Он всю дорогу с упоением рассказывал о тех местах, мимо которых мы проезжали. Южнее Берлина находится большой промышленный город Котбус. На западе от Кобуса, в бассейне реки Эльбы, расположен район угольных шахт с центром в городе Финстервальде. Нас нужно доставить на одну из шахт.
К обеду мы доехали до маленького красивого городка под названием Кирхайн, сделали пересадку и на пригородном поезде по узкоколейке к полудню добрались до небольшого поселка Требитц, где была расположена шахта Грубе Ганса.
Небольшой шахтерский поселок находился в лесистой местности. Угольные пласты выходили на поверхность. Уголь скорее напоминал торф, из него штамповали брикеты-кирпичики. Рядом с поселком — брикетная фабрика. Тут уголь сушат, измельчают, просеивают, после чего прессуют блестящие брикеты. Когда мы сошли с поезда в поселке Требитц, первое, что услышали, был загадочный скрип и скрежет, доносившийся издалека и навевавший тихий ужас — ввиду неизвестности. Потом оказалось, что это совсем мирные звуки и издают их огромные угольные драги, которые ковшами вгрызаются в бурую землю, доставляя на фабрику сырье для брикетов.
Сама шахта представляла собой огромную прямоугольную яму с крутыми откосами стометровой глубины. Края шахты соединяла огромная драга с множеством ковшей. Их скрежет разносился по всей округе. Ковши подавали мягкий бурый уголь на ленточный транспортер, оттуда он попадал в небольшие опрокидывающиеся вагончики, которые толкал миниатюрный паровозик-кукушка.
Лагерь располагался в лесу между шахтой и брикетной фабрикой, в двух километрах от поселка, и был обнесен оградой из колючей проволоки в один ряд. Не было охранных вышек, прожекторов, собак. Вахтер на проходной пропустил нас, не считая. Комендант лагеря — невысокий, бесцветный Ганс, еще не старый, в рабочей синей спецовке — встретил нас с переводчицей, молодой симпатичной блондинкой. Посмотрел бумаги, что-то подписал, распрощался с берлинским полицейским, доставившим нас в Требитц, и повел в столовую покормить.
Поселили нас на первом этаже кирпичного домика в большой комнате с цементным полом и закрашенными окнами. Дверь на ночь закрыли снаружи и, когда ночью понадобилось выйти по нужде, мы долго стучали.


Шахтеры

Утром в шесть нас разбудил старичок-охранник, предупредил, что до семи — завтрак, а в семь — построение. Завтрак во всех лагерях Германии тех лет для остарбайтеров был одинаковым: двести граммов подобия хлеба, десять граммов маргарина, тридцать граммов подобия колбасы и чашечка ячменного кофе. Построение проходило на плацу возле домика, где поселили нас. Всего около двухсот человек, из них больше сотни женщин. Большинство молодых женщин были из Каменец-Подольской и Сумской областей, остальные из разных концов Союза.
Комендант сказал нам, что он потомственный шахтер, и пообещал из нас тоже сделать шахтеров. В восемь мы уже работали на шахте возле драги, отбрасывая лопатами в сторону пустую породу и камни, чтобы они не попадали в ковш. Чистый воздух, лес и относительная свобода вызвали у нас прилив хорошего настроения.
— Вот не думал, что окажусь на курорте, — произнес Костя Петров.
— Один воздух чего стоит, — добавил Николай Смородин, его друг и земляк.
— Погоди радоваться. Наглотаешься за день угольной пыли, забудешь про чистый воздух, — сказал дядя Вася Куц (он был в нашей шестерке старшим).
Мне недавно стукнуло семнадцать, а я даже забыл про свой день рождения. Было не до того. А вот сейчас на свежем воздухе, в этот чудный весенний денек вспомнил, как когда-то мечтал стать взрослым. Тогда так хотелось, чтобы скорее исполнилось семнадцать. Этот возраст казался той чертой, за которой можно чувствовать себя взрослым человеком. Очень завидовал ребятам-одноклассникам, которые выглядели старше своих лет. А теперь вот, наоборот, хочется снова быть ребенком.
— Ты чего повесил нос? — окликнул меня Николай. — Или тебе не нравится здешняя природа?
— Он соскучился по Берлину, — съязвил дядя Вася, — все-таки там столица, а тут провинция.
— Будь она трижды проклята, эта столица, — выругался Костя. — Знаете, братцы, как нас в лагере называли? Берлинцы мы — вот как. Утром один полицай кричит другому: «Эрих, проверь там берлинцев!»
— Ты вот что, берлинец, — крикнул ему Николай, — поменьше налегай на лопату, а то придется вечером нести тебя на носилках.
— Ребята, обед приехал! — крикнул дядя Вася.
Возле драги ударили в рельсу. Усталые и голодные поплелись «берлинцы» к повозке с обедом.
Вечером на лагерное построение (аппель) прибыл новый помощник коменданта лагеря. Он чем-то напоминал палача Эрнста, от которого я удрал в электричке. Он тоже носил коричневую форму штурмовика, никогда не расставался с плеткой и имел серые бесцветные водянистые глаза супермена, которые, не мигая, смотрели на свою жертву. Нового помощника коменданта звали Адольф. Он страшно гордился тем, что был тезкой своего фюрера и старался подражать ему во всем. Первый вечер пребывания в лагере он ознаменовал тем, что избил двух парней так, что один из них к утру скончался. Аппель проходил около двух часов. На аппеле мы узнали, что в лагере около двухсот человек, из которых больше половины — девушки с Украины. Большая часть из них работала на шахте, остальные на брикетной фабрике. Мне присвоили сто семьдесят первый номер. Рядом с комендантом стояла молодая девушка-переводчица. Я давно не видел русских девчат, и мне всю ночь снилась переводчица с большими серыми глазами, которая почему-то кричала лающим голосом по-немецки:
— Кто не будет честно трудиться на шахте, тот получит в обед только полпорции супа и совсем не получит хлеба. Кто не трудится, тот не ест!
Несколько дней строили новые бараки. Ждали прибытия новой партии рабочих. Потом меня перевели на земляные работы. Тяжелая железная тачка. Сто пять метров в одну сторону, сто пять в другую по узкой доске. В одну сторону гравий, в другую — бетон. Первые дни по утрам думал — руки не подниму. Суставы ломило страшно, все ладони покрыли кровяные волдыри. Так уставал, что в обед даже есть не хотелось. Все толпились за добавкой, а я еле съедал одну порцию баланды, и то через силу. Но через неделю как-то незаметно втянулся. Тачка стала как будто легче. Появился аппетит, да еще какой.
Однажды, когда я, разгрузив тачку, возвращался за гравием, ко мне подошел немецкий рабочий Макс и тихо произнес:
— Приходи ко мне домой в воскресенье после обеда, когда у вас свободное время. Я живу тут рядом. Деревня Шильде. Дом первый. Я тебя встречу. Послушаем радио.
Последний раз я слушал радио в июле сорок первого года.
— Слушай, — тихо сказал Макс.
Далеко-далеко послышался тихий мелодичный перезвон кремлевских курантов. Этот далекий и дорогой сердцу звон колоколов на Спасской башне я мог отличить от всех колоколов мира. «Широка страна моя родная...» — пел мужской голос. Родная страна, Родина, такая далекая и такая близкая. «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек». Вот когда я почувствовал полное значение этих слов.
— Говорит Москва! — твердый уверенный голос…
Я проглотил соленый комок, застрявший в горле. Слушал диктора и ничего не видел от слез. Макс видел эти слезы и не просил меня переводить. Уже по дороге домой я рассказал ему, о чем говорил диктор. На прощанье Макс сказал:
— Мне самому нужно выучиться говорить по-русски.
— Почему тебя не взяли в армию?
Макс рассмеялся:
— Меня считают дураком.
— Но ведь это неправда! Ты самый обыкновенный человек.
— Для тебя — да, для других — нет. У меня после гриппа перед войной был менингит. Лежал в психиатрической лечебнице. Вышел ограниченно годным. Потом выздоровел, построил дом, завел семью. Но в глазах людей я по-прежнему остался дураком. После начала войны я даже рад своей неполноценности. Теперь таким, как я, лучше.
— Насколько я знаю, в Германии всех неполноценных арийцев отправляют в концентрационные лагеря. Как же ты остался?
— Это верно, — усмехнулся Макс, — но я неплохо работаю на фабрике. Где они найдут еще такого бетонщика, как Макс? Теперь понимаешь?
Вечером, когда стемнело, я пробрался в лагерь незамеченным. Сегодня в лагере все узнали, что далеко на Волге, в Сталинграде, окружена большая группировка гитлеровских войск. В комнате «берлинцев» в эту ночь долго не спали. Все чувствовали, что надвигается большой перелом в войне.


Франц Шуман

Я попал в бригаду маляров. Бригадир — Франц Шуман — был добродушный благообразный старик лет шестидесяти с интеллигентными манерами. Он даже меня первое время звал на «Вы» и был очень предупредительным в обращении. А третьим в бригаде был Отто — полная противоположность Францу. На пять лет старше Франца, с грубоватым простым лицом рабочего и пышными обкуренными рыжими усами, Отто любил похлопать собеседника по плечу и вставить в разговор соленое словцо. Незнакомому его обращение могло показаться грубым, а разговор циничным, но в действительности это был добрейший человек. Немцы радушно приняли русского парнишку в свою компанию, и скоро мне показалось, что я работаю с ними уже много лет. Старики делились своим скудным завтраком, и когда я в первый раз попытался отказаться от предложенного бутерброда, Отто угрожающе зарычал и начал снимать брючный ремень, всем своим видом показывая, что он применит насилие.
Покрасив фабричную контору, бригада перешла работать в общежитие рабочих. Теперь мы часто оставались одни. Все, от мала до велика, с раннего утра до поздней ночи трудились, квартиры целыми днями стояли пустыми. Франц и Отто прожили большую жизнь. Отто во времена Веймарской республики дрался на баррикадах Гамбурга. Он об этом рассказывал шепотом, с величайшей осторожностью, проверив несколько раз, не стоит ли кто за закрытыми дверями. Франц был санитаром в Первую мировую войну на русском фронте. Но они ничего определенного не знали о Советской России. И мне приходилось в перерывах полдника и обеда рассказывать им о своей стране.
— Мой сын, — рассказывал Отто, — в четырнадцать лет пошел на завод, в пятнадцать его втянули в гитлерюгенд, в семнадцать взяли в армию, а в восемнадцать он уже погиб где-то во Франции. Что ему там было нужно? Что он видел? Что он знал?
В воскресенье Франц пригласил меня к себе домой. Он сам пошел к коменданту лагеря и попросил на воскресенье русского рабочего помочь по хозяйству. Мы поехали на велосипедах. По дороге я узнал поучительную историю жизни Франца.
В молодости он был симпатичным малым. Многие девушки заглядывались на него. К тому же, он работал в одном берлинском театре художником-декоратором. В двадцатых годах он женился на молоденькой актрисе. Лили была скромная, хорошенькая девушка, ей предсказывали большое будущее. Она начала сниматься в кинематографе. К ней пришел успех, а затем и слава. В тридцатые годы вся Германия рукоплескала своей любимице Лили Шуман.
— Со славой пришло и богатство, — рассказывал Франц. — Пышные обеды, рестораны, гулянье не оставляли времени для работы. Слава Лили осеняла и меня. Это были лучшие годы моей жизни. Затем болезнь жены, бедность, нищета... Сейчас сам посмотришь, в какой бедности мы живем. И никому теперь не нужна Лили Шуман. Днем даже воды ей подать некому. Разве это справедливо?
К десяти утра мы подъехали к деревушке с мягким названием Вильде, в которой жил Франц. Его домик стоял на самом краю деревни и выглядел очень бедно. Полузавалившийся забор, сарай без крыши, запущенный огород… В доме было чисто, но очень бедно. В полутемной спальне на кровати лежала больная женщина. Это была худенькая маленькая старушка с бледным лицом. Франц что-то сказал ей на ухо. Она посмотрела на меня одним глазом. Я пожал протянутую из-под одеяла сухую, сморщенную руку больной. Она улыбнулась болезненной и жалкой улыбкой. Как поверить, что эта дряхлая немощная старушка была когда-то красавицей и ее талант пленял сердца людей. Мне стало жаль эту несчастную женщину.
Вдвоем с Францем мы произвели генеральную уборку в доме. Пока я тряпкой протирал пыль, Франц помыл посуду. Перестелили постель больной и вымыли в доме полы. Затем принялись готовить обед. Из имеющихся скудных запасов мы соорудили неплохой обед из трех блюд с десертом. Хозяин украсил стол бутылкой вина, и мы неплохо попировали, придвинув стол к кровати больной. Когда наступил вечер и нужно было уходить, мне стало грустно. Жалко было оставлять этих одиноких стариков.
— Знаешь, Тони, — сказал Франц на прощанье, — у нас был сын Артур. Хороший, послушный мальчик. Погиб на Восточном в первый день войны. Она не знает до сих пор. Это убьет ее окончательно. Я сам пишу письма за покойного Артура. Письма с фронта! Она читает их. Это ее единственная радость. Все, что у нее осталось в жизни...
Я выехал на лесную дорогу, когда начало смеркаться. Франц проводил меня до опушки леса и вернулся домой. Я ехал в одиночестве, меня не покидали грустные мысли...
Как глупо устроен этот мир. Весь земной шар охвачен войной. Люди стреляют в людей, люди сжигают людей, душат газом, пытают, закапывают живьем в землю. Весь ум человека, вся его энергия сейчас направлены на то, чтобы уничтожить как можно больше себе подобных. Ученые сидят в своих тихих кабинетах и ломают головы над тем, как сделать смерть человека еще более страшной и мучительной. Весь мир — это сплошная линия фронта. Солдаты враждующих армий дерутся до последнего патрона. На полях сражений люди превращаются в зверей, они рвут друг друга когтями, вгрызаются в горло зубами. Сплошное убийство. И всюду печаль, слезы, уныние. Куда девались радость, счастье, смех? И были ли они вообще? Я давно уже не смеялся и сейчас в лесу попытался рассмеяться. Но у меня получилась всего лишь улыбка, жалкая и виноватая. Мне почему-то вдруг показалось, что я тоже виноват в этом всемирном горе и скорби.


Конец малярной эпопеи


Мне нравилось работать с малярами, они научили меня любить свою новую профессию. Отто приходил всегда раньше других, разводил краску, мыл кисти, чистил шпатели, чинил накат. Когда я приходил, Отто всегда сидел за газетой, попыхивая длинной трубкой. С табаком было очень плохо, и он выкуривал за день всего две трубки, но для меня у него всегда была сигарета.
— Доброе утро, Отто. Что нового в газете?
— Новое в газете? Наши газеты нового никогда не пишут. Они сообщают новости с длинной бородой. Нужно уметь читать между строк.
— И что же ты вычитал между строк?
— Дрек, — отвечал Отто, — вся эта паршивая война — сплошное дерьмо. Что тут вычитаешь. Вот прочитай, на, — и он сунул мне газету, а сам принялся ходить по комнате из угла в угол. — Эта война никому пользы не принесет. Одни бедствия, горе, слезы, смерть.
Я прочитал отмеченные ногтем сообщения о том, что на Восточном фронте «доблестные войска фюрера успешно отбивают ожесточенные атаки врага. Готовится новое мощное наступление. Создается новое оружие, которое принесет быстрый успех».
Вошел Франц, запыхавшийся, свежий от утренней езды.
— Тони, хочешь в воскресенье снова ко мне в гости? Лили хочет тебя видеть. Ей очень скучно одной дома. Я тебе подарю ее старый велосипед. Он тебе пригодится.
— Спасибо, Франц, но в лагере у меня его отберут. А потом — карцер. На голодный паек.
— Припрячешь его в лесу, — посоветовал Отто.
— А если пропадет?
— Ну и черт с ним, — выругался Франц, — больше пропадает в это проклятое время.
Однако второго визита в деревушку Вильде не получилось. В пятницу на работу пришел один Отто. Франца не было. Мы его ждали до полдника. В полдник он пришел изменившийся, бледный, расстроенный. В руках держал повестку. Ефрейтора Франца Шумана фюрер призывал в вермахт, защищать Великую Германию в качестве военного санитара.
Они уединились с Отто в другой комнате и долго о чем-то говорили. Под вечер Франц ушел. Прощаясь со мной, он тихо сказал:
— Гитлер капут.
Я не понял, к чему это, но он добавил:
— Это говорят немецкие солдаты, когда сдаются в плен.
Он хлопнул меня по плечу, горько улыбнулся и на прощанье произнес:
— Ничего, Тони, все проходит, и всему приходит конец. Этой проклятой войне тоже придет конец. Ты молодой, у тебя все еще впереди.
На следующий день Отто пришел на работу молчаливый и злой. Мы целый день почти не разговаривали. Все валилось из рук. Без Франца Отто как-то сразу постарел и потерял интерес к работе. В конце рабочего дня он сказал:
— Пойми меня правильно. Я старый человек, переживаю вторую войну, но то, что теперь происходит, понять не могу. По возрасту и состоянию здоровья я могу сидеть дома. Закончим эту квартиру, и с меня хватит.


Лагерный театр


Вечером после работы в лагере спокойнее, чем на подъеме. Приходят усталые рабочие, злые и голодные. Им нужно помыться и, главное, перед ужином немного отдохнуть. После тяжелой работы ужин казался явно недостаточным, и каждый добавлял к нему, что мог. Полицаи, в основном пожилые и больные, к этому времени тоже изрядно уставшие, собирались в своем вахтштубе, бросив лагерь на произвол. Я пришел тоже уставший и злой, нужно было еще сварить пару картошин из своих запасов. Но меня поймала переводчица Варя.
— Не суетись и послушай. Ты не хочешь принять участие в лагерной самодеятельности?
— Что это такое?
Я не понял сначала, о чем шла речь. Варить картошку — вот что сейчас главное для меня. Еда!
— Среди наших есть артисты, и пора вспомнить, что мы не дикари. Что ты делаешь после ужина? Маешься? А можно попытаться отдохнуть с пользой.
— Какая тут польза? Пир во время чумы.
— Не надо злиться, — сказала Варя, — я знаю, ты голодный и усталый. С сегодняшнего дня всем участникам самодеятельности комендант установил дополнительный паек.
— За счет наших товарищей? — ершился я.
— Нет! — решительно сказала Варя. — У него есть резерв.
Так начал работать наш самодеятельный коллектив. Идейным вдохновителем была переводчица — бывшая учительница Варя Дериземля. Профессионалами были артистка Днепропетровского театра Катя Воздвиженская и артист цирка Кивенас.
Удивительное дело — театр. В нашей жизни, в нашем положении, казалось бы, о каком искусстве можно говорить? Раздетые, голодные, без дома, без семьи, вкалывающие по двенадцать часов в сутки, как рабы в Древнем Риме, после работы говорить еще о какой-то самодеятельности. Фантастика!
Начали с водевилей, плюс конферанс, плюс цирковые номера артиста Кивенаса, а он был прекрасным жонглером. Через неделю состоялся первый спектакль-концерт. Я принимал во всем самое активное участие: исполнял роль, вел конферанс, помогал в режиссуре, оборудовал сцену, делал декорации. Триумф! Столовая набита битком, в первых рядах комендант со свитой, приглашенные немцы из поселка. Что-то понимают, о чем-то догадываются. Весь лагерь собрался в столовой. Стоять было негде. Поляки пробрались на кухню. Их головы торчали из окон для раздачи пищи. Поляки в нашем лагере были из сельской местности, и такое представление они видели впервые.
Вступительное слово произнесла Варя. На немецком, польском и русском языках она сообщила о сути и целях того, что будет показано, и пересказала краткое содержание водевиля. Потом начался спектакль. Успех ошеломляющий. Хохот и аплодисменты не смолкали. Реакция немцев, поляков и русских на все — совершенно одинаковая.
Русскую и украинскую песни спела красавица лагеря Настя Коваль. В завершение программы жонглер и эквилибрист Кивенас буквально потряс всех своим искусством. С началом лагерной самодеятельности престиж «артистов» значительно возрос, а комендант выделил нам из своего резерва дополнительный паек. Жители поселка Требитц, прослышав про «русский театр», ринулись к коменданту за разрешением посетить это зрелище. Решили для них выделить места в «партере» и продавать билеты.
Через неделю вечером на концерте опять столовая была набита до отказа. Комендант восседал с женой и внуками в первом ряду. После представления ко мне подошел Отто из бригады маляров.
— Гут, — сказал он мне, — молодец, Тони, у тебя получается неплохо. Мне понравилось. Такое представление я видел когда-то в Берлине еще до войны. Тогда мы ездили в Котбус, Кирхайм, Берлин семьями. Гуляли, пили пиво, привозили подарки.
— Почему теперь не ездите? — задал я дурацкий вопрос.
Отто удивленно посмотрел на меня и грустно улыбнулся.
— Спроси что-нибудь другое.
Он похлопал меня по плечу и укатил на своем велосипеде с карбидным фонариком.


Водяная мельница

Хозяин мельницы под Требитцем, Карл, средних лет, с простым крестьянским лицом, узнав, что я маляр, пригласил покрасить гостиную и прихожую.
Мельница стояла на берегу небольшой речушки, перегороженной плотиной. Лес подходил к самой плотине. Проселочная дорога вела из леса через речушку по ветхому мосточку в небольшую деревушку, расположенную недалеко от мельницы. Старая мельница с большим деревянным колесом, которое медленно вращалось, кряхтя и поскрипывая, еле поспевая за убегающей водой, казалась декорацией в каком-то театре, где играют спектакль на историческую тему. Не верилось, что в самом центре Германии, недалеко от Берлина, когда вокруг полыхает зарево войны, может существовать такой тихий райский уголок.
Так у меня появилась дополнительная работа и надежда на кусок хлеба. Теперь вечерами после ужина я тайно выбирался из лагеря, шесть километров пробегал по лесной дороге на одном дыхании и до десяти вечера красил Карлу гостиную и прихожую. И не просто красил, а вкладывал в свою работу все мастерство, какое имел, и душу.
Это была настенная роспись с портретами семьи и пейзажами. Карл, его домочадцы были в восторге. Они ничего подобного никогда не видели и не могли себе представить, что такое может сделать этот русский. Уходя домой поздно вечером, я уносил теперь бутерброды и сигареты. Пробираясь в лагерь поздно ночью, пролезая под колючей проволокой, рискуя, я был счастлив оттого, что там, на мельнице, в семье мельника Карла моей работой остались довольны. Когда я закончил работу и пришло время расчета, Карл денег не предложил, а дал муку, сало, масло — все, чем мог поделиться со мной. Пообещал со временем найти мне еще заказчика на малярную работу в деревне.
Но больше я Карла не видел, а потом узнал, что его отправили на фронт. Мельника все жалели, хороший был человек.


Это сладкое слово — свобода!

Моя бригада маляров перестала существовать, и меня определили работать в багажное отделение станции Требитц. Я стал железнодорожником, занимался документацией, адресами получателей грузов. Интересная и непыльная работа. А, главное, можно оформить документы на сопровождение грузов…
Как-то вечером ко мне зашла Варя и пригласила к себе. Коменданта не было, а в приемной, к моему удивлению, сидел Федор, знакомый Вари. Он не улыбался, как обычно при встречах, а коротко сказал:
— Возьми с собой, что считаешь самым необходимым. Уходим! Никаких вопросов.
Варя провела нас мимо полусонного полицейского Эриха, я пошел вперед, а они с Федором еще о чем-то говорили. Федор догнал меня у переезда. В руках у него была сумка.
— Свернем с дороги, — сказал он, — и переоденемся.
Мы зашли в лес и надели какую-то форменную одежду, а ту, что сняли, Федор зарыл в песок, замаскировав еловыми ветками.
— Давай присядем, перекурим, — сказал Федор, — время у нас есть. Теперь мы с тобой железнодорожники. Не только по форме, но и по содержанию. Документы вполне надежные. Вот твой паспорт на Езефа Коха, что-то среднее между немцем и поляком. Теперь таких в Германии много, они говорят с акцентом. У меня паспорт на имя Германа Боша, я говорю без акцента, чистый ариец. Мы с тобой командированы из Лейпцига в Краков для получения груза. Я старший, ты меня слушаешь и во всем мне подчиняешься. В десять пригородным доедем до Финстервальде, оттуда есть проходящий до Кракова. Вопросы есть?
К десяти мы пришли на вокзал, сели в пригородный поезд и без приключений приехали в Финстервальде. Федор взял билеты до Кракова, и мы на рассвете заняли двухместное купе в проходящем пассажирском поезде Лейпциг — Краков. В вагоне были, в основном, военные. Мы сразу уснули, не раздеваясь, и проспали до обеда.
Проснулись от стука в дверь купе. Проверка документов. В сознании мелькнула мысль: «Все. Путешествие закончено». Так уже у меня было в сорок втором, когда мы уходили из лагеря в Шпандау. Я посмотрел на Федора. Он был совершенно спокоен. Привел себя в порядок, поправил постель, причесался, бросил мне:
— Говорить буду я, ты молчи и будь поспокойнее. Посмотри на себя в зеркало.
Затем открыл дверь. В купе вошли трое в форме пограничников. Старшему лет под семьдесят, но держится надменно. Видно, пруссак.
— Пограничная служба рейха, — представился старший, взяв под козырек, — предъявите ваши документы.
Он уже понял, что мы железнодорожники и кто из нас старший. Поэтому все его внимание было обращено на Федора. А Федор держался превосходно. Документ, командировочное удостоверение, накладные на получателя груза, разрешение на проезд через границу, проездные билеты. Пограничник долго изучал наши бумаги, а я думал над тем, где Федор достал мои фотографии для документов. Наверное, у Вари в моем личном деле. Это были напряженные минуты, и я ощущал, как собран Федор, хотя внешне он, как и положено добропорядочному немцу в таких ситуациях, держался приветливо, но с достоинством. На вопрос: «Как там у вас в Лейпциге?!» — ответил:
— Превосходно, но с учетом военного времени.
Когда пограничники уходили, Федор подарил им по пачке сигарет Лейпцигской табачной фабрики. Потом мы долго сидели молча. Было слышно, как стучали на стыках колеса и в соседнем купе спорили с пограничниками.
— Пронесло, — наконец произнес Федор, — можно слегка расслабиться. Мы с тобой прошли таможенный контроль. Но самое трудное — линия фронта, а до нее еще нужно добраться.
Мы добрались до фронта, прошли все, о чем вспоминать не хочется. В СМЕРШе нас разлучили навсегда. Больше я Федора не встречал. Но, в отличие от моих товарищей по несчастью, меня не отправили в лагерь, а послали на передовую, где началась следующая страница моей жизни.
Я рассказал об изгнании россиян в Германию. Рассказал о своих мытарствах, о немецких «дойчекамерадах», с которыми встречался в те времена, о моих товарищах по неволе, о том времени, которое сейчас почему-то редко упоминается в СМИ.
Я спросил однажды у журналиста:
— Почему забыли несколько миллионов OST-арбайтеров?
Ответа я не получил.

 

Архив номеров

Новости Дальнего Востока